ЮЛИАН СЕМЕНОВ. ИНФОРМАЦИЯ К РАЗМЫШЛЕНИЮ
|
||
Из интервью Бориса Жутовского ...Я стал учиться в этой школе, как и Юлька в 1944 году. В 44 году разделили школы на мужские и женские. И вообще со школами было фигово, потому что школ было мало, многие из них были заняты под госпиталя. Ребятки все время переползали со школы на школу, потому что переставали в доме топить, переезжали куда-то к бабушке, где печка есть. Я в 4-м классе школы учился в 5-ти школах. Война. Главный транспорт по Извозной, (это она теперь называется Студенческой, а это была Извозная улица), - трамвай ходил 30,31, 42. Вот это главный был транспорт на колбасе. Там было отделение милиции, где нас снимали и часами держали, причем держали так: спрашивали фамилию, адрес, а потом через 3 часа переспрашивали. Кто наврал, он не запоминал, приходилось еще сидеть. Интересно, в школе преподавали ведь старики, по теперешним представления и по тогдашним тем более. Это были люди еще с дореволюционным образованием. Скажем, завуч наш, преподаватель литературы Г.П, Березкин, он имел 2 университета – Петербургский и Варшавский... Математик был В.И., пришедший в гимнастерке и сапогах прямо с фронта, демобилизовался по ранению. Глумились мы над ними, как всякие мальчишки. То пистоны подкладывали под стулья, то еще что-то. Мальчишки, одним словом. Совсем мужская школа была. Шкодничали невероятно. А Юлиан в параллельном классе – одна каша. Он был толстый, наглый, очень категоричный и активный до бесконечности. Ну, заводила. Он был лидер, как теперь называют. Маялись с ним, как со многими. Нагловатый – это по мальчишескому поведению, потому что он лидерствовал над всеми. Он был заметный, особенно заметный был, когда прогуливать решали. А прогуливать обязательно надо было идти на русское кладбище, потому что вся противоположная сторона – это было русско-еврейское кладбище... Шкодничали, по могилам таскались. Главное – время тянули. В колдунчики играли. Однажды Юлька пистолет припер. У отца, наверное, стырил... Там камень стоял, такой огромный. Этот камень был как раз камнем, стоявшим на могиле 200 русских воинов, погибших в Бородинском сражении... И вот в этот камень мы постреливали. Юлька, Юлька Ляндрес. Сама фамилия была смешная – Ляндрес. И потом уже после окончания школы он же поступил в Институт востоковедения на афганское отделение – это такое элитарное было место, потому что перспектива была за границу поехать. Иняз, Востоковедение… Даже иняз-то ладно – педагоги, а уж Востоковедение – это непременное что-то маячило такое интересное. ...Уехать из страны никто не собирался, не было никакой возможности. Уезжали из страны только большие чиновники-мидовцы. Никто никуда не ездил. Туристических групп не существовало. Даже от месткома, даже от профкома, ну, может от академии художеств, действительные члены академии раз в 5 лет, может быть, и выезжали. 5 человек при которых 6 человек было доглядчиков или, как скажем, у моего приятеля Сашки Городницкого, который исплавал весь мир: они выходили не меньше 3-х на берег. Из которых 1-2, ну, двое идут, 3-й с ним «хвост». Об этом говорить нельзя. Этого не было. Это такой же вопрос, как что мы носили на ногах? Что доставалось, то и носили, перелицовывали все по 20 раз. Бабушка перешивала какие-то отцовские… В общем, что там, нищета. Грандиозная голодная нищета. Праздничный обед у нас состоял из 1 картошки на каждого, куска черного хлеба, намазанного лярдом, намазанного, а потом ножом снятого, чтобы только в дырочках оставался и вот такой кочащок обыкновенной капусты разрезанный на 4 части – мне, маме, отчиму и бабушке. Вот обед. Я же кончил Полиграфический институт, и многие годы я был иллюстратором книжным. Несколько раз мне давали иллюстрировать Юлькины. Помню, однажды я встречаю его на Пушкинской и говорю: «Юлька, я вот твою книжку должен сейчас делать». Он говорит: «Боба, не делай». Я говорю: «Почему?». «Я порублю это дело к чертовой матери, я не хочу, чтобы они это издавали». Я говорю: «Ну, ладно». Он мне: «Ладно. Я тебе говорю. Не работай». Так и случилось, порубил. Властный был. И набирал силу. Нет, прелесть его, с моей точки зрения, состоит в том, что он не был в банальном смысле ханжой. Для него не представляло стыдным или брезгливым, скажем, писать о чем-то связанным с НКВД или с Партией или с политикой. Ему важно было добираться, узнавать, поэтому он лез везде, где только можно было пролезть, чтобы добиться того, чего ему хотелось. Цена этому, я догадываюсь, не всегда была адекватной, не всегда была чистой, как и все в те времена. Если вы что-то хотели сделать, надо было применять усилия, хитрость, угодничество, и целый ряд нечеловеческих, с точки зрения нормальной морали поступков. Он хотел быть элитарным элементом этого общества, конечно. Ему хотелось быть, казаться, ему хотелось звучать, ему хотелось, чтобы его узнавали, помнили. Тщеславен был, или нет - честолюбив. Наверное, это было бы правильнее. Тщеславие – помельче. ...Рушилась ли Советская власть или колебалась, или какой отвратительной ни была - политика всегда была тайной, НКВД было тайной. Страна постоянно жила легендами и слухами. Огромное количество сидело в лагерях. Существовал бред в виде глумления над наукой, над искусством. Политика давлела над страной. И это было привлекательно для человека любопытствующего и любознательного. А потом, она ж постепенно слабла власть, и постепенно выскакивали какие-то вещи. Благодатным полигоном для этого была, конечно, война, потому что многое можно была списать на немцев и на всякие обстоятельства. Все эта история с Янтарной комнатой... Это была такая отдушина для пытливого человека, который хотел превратить ее в определенную форму сенсации или предметом любопытства… ... В те времена ничего нельзя было сделать по собственной инициативе. Нет. Это была спокойная держава со спокойными формами разрешаемого поведения. Как позже я не мог поехать в Болгарию… Я пришел на заседание парткома, который послал меня на заседание райкома, где сидели 3 старика, которые спросили меня: «а кто секретарь коммунистической партии Аргентины?» А я хотел поехать в Болгарию... ...Погоны, я думаю, он не надевал. Это заблуждение. И вообще, самое противное поведение человека на земле – это вычислять по косвенным каким-то признаками и поступкам, и делать выводы и вычислять. Надо или знать, или молчать, потому что люди совершают поступки, и некоторые из них кажутся очень странными. А начинать выдумывать причины, по которым они это делают, а причины могут быть совсем другие, да и поступки могут быть нарисованы иначе, чем кажется тем, кто разевает по этому поводу рот. Так что, это неблагодарное и неправильное занятие... |
|
Андрей Кончаловский: Он был для меня героем...
Лев Дуров: Он плакал и сочинял телеграмму правительству...
Борис Жутовский: Однажды Юлька притащил пистолет... У отца, наверное, стырил...
Игорь Клебанов: У него на двери с внутренней стороны записочка была приколота: Вор! Здесь живет автор Штирлица. Ты здесь ничего не найдешь, а тебя найдут быстро. Твой Юлиан Семенов... Ольга Семенова: Он обращался с нами, как с равными. Он считал что дети - это маленькие взрослые...
Евгений Додолев: Он реально писал очень много и очень быстро, с такой скоростью, как человек говорит...
Софья Вайнер: Он настолько играл первую скрипку, что второй не было...
Дмитрий Лиханов: Со всеми произошли трагедии. Плешаков был первым, потом Семенов, потом Артем Боровик... Виталий Бояров: Через две недели приходит Юлиан и говорит - все, роман написал...
Александр Кармен: Он прикасался к этим местам, где жил Хемингуэй, как к святыне...
Мария Арбатова: У него был легкий такой налет внешней разведки, который придает мужчине особый шарм...
Василий Аксенов: Он никогда не был стукачом. Он не предал никого из своих товарищей...
Аркадий Вайнер: Мы с братом называли его "атомный"...
Генрих Боровик: Он был очень талантливый и работоспособный до невозможности... |